В прошлом году, весною, было перепечатано во всех газетах известие,
явившееся в «Русском инвалиде», о мученической смерти унтер-офицера 2-го
Туркестанского стрелкового баталиона Фомы Данилова, захваченного в плен
кипчаками и варварски умерщвлённого ими после многочисленных и
утончённейших истязаний, 21 ноября 1875 года, в Маргелане, за то, что не
хотел перейти к ним в службу и в магометанство.
Сам хан обещал ему помилование, награду и честь, если согласится
отречься от Христа. Данилов отвечал, что изменить он кресту не может и,
как царский подданный, хотя и в плену, должен исполнить к царю и к
христианству свою обязанность. Мучители, замучив его до смерти,
удивились силе его духа и назвали его батырем, то есть по-русски
богатырём.
Тогда это известие, хотя и сообщённое всеми газетами, прошло как-то
без особенного разговора в обществе, да и газеты, сообщив его в виде
обыкновенного газетного entrefilet,1 не сочли нужным особенно
распространиться о нём. Одним словом, с Фомой Даниловым «было тихо», как
говорят на бирже. Потом, как известно, наступило славянское движение,
явились Черняев, сербы, Киреев, пожертвования, добровольцы, и об Фоме
замученном позабыли совсем (то есть в газетах), и вот недавно только
получились к прежнему известию дополнительные подробности. Сообщают
опять, что самарский губернатор навёл справки о семействе Данилова,
происходившего из крестьян села Кирсановки, Самарской губернии,
Бугурусланского уезда, и оказалось, что у него остались в живых жена
Евфросинья 27 лет и дочь Улита шести лет, находившиеся в бедственном
положении. Им помогли по благородному почину самарского губернатора,
обратившегося к некоторым людям с просьбою помочь вдове и дочери
замученного русского героя и к самарскому губернскому земскому собранию с
предложением, не пожелает ли оно поместить дочь Данилова стипендиаткой в
одно из учебных заведений. Затем собрали 1320 рублей и из них шестьсот
отложили дочери до совершеннолетия, а остальную сумму выдали самой вдове
на руки, а дочь Данилова приняли в учебное заведение.
Кроме того, начальник Главного штаба уведомил губернатора о
всемилостивейше назначенной вдове Данилова пожизненной пенсии из
государственного казначейства, по сто двадцати рублей в год. Затем -
затем дело, вероятно, опять будет забыто ввиду текущих тревог,
политических опасений, огромных вопросов, ждущих разрешения, крахов и
проч. и проч.
О, я вовсе не хочу сказать, что наше общество отнеслось к этому
поразительному поступку равнодушно, как к не стоящему внимания. Факт
лишь тот, что немного говорили или, лучше, почти никто не говорил об
этом особенно. Впрочем, может быть, и говорили где-нибудь про себя, у
купцов, у духовных, например, но не в обществе, не в интеллигенции
нашей. В народе, конечно, эта великая смерть не забудется: этот герой
принял муки за Христа и есть великий русский; народ это оценит и не
забудет, да и никогда он таких дел не забывает. И вот я как будто уже
слышу некоторые столь известные мне голоса: «Сила-то, конечно, сила, и
мы признаем это, но ведь всё же - тёмная, проявившаяся слишком уж, так
сказать, в допотопных, оказёнившихся формах, а потому - что же нам
особенно-то говорить? Не нашего это мира; другое бы дело сила,
проявившаяся интеллигентно, сознательно. Есть, дескать, и другие
страдальцы и другие силы, есть и идеи безмерно высшие - идея
общечеловечности, например...».
Несмотря на эти разумные и интеллигентные голоса, мне всё же кажется
позволительным и вполне извинительным сказать нечто особенное и об
Данилове; мало того, я даже думаю, что и самая интеллигенция наша вовсе
бы себя не столь унизила, если б отнеслась к этому факту повнимательнее.
Меня, например, прежде всего, удивляет, что не обнаружилось никакого
удивления; именно удивления. Я не про народ говорю: там удивления и не
надо, в нём удивления и не будет; поступок Фомы ему не может казаться
необыкновенным, уже по одной великой вере народа в себя и в душу свою.
Он отзовётся на этот подвиг лишь великим чувством и великим умилением.
Но случись подобный факт в Европе, то есть подобный факт проявления
великого духа, у англичан, у французов, у немцев, и они наверно
прокричали бы о нём на весь мир.
Нет, послушайте, господа, знаете ли, как мне представляется этот
тёмный безвестный Туркестанского батальона солдат? Да ведь это, так
сказать, - эмблема России, всей России, всей нашей народной России,
подлинный образ её, вот той самой России, в которой циники и премудрые
наши отрицают теперь великий дух и всякую возможность подъёма и
проявления великой мысли и великого чувства.
Послушайте, ведь вы всё же не эти циники, вы всего только люди
интеллигентно-европействующие, то есть в сущности предобрейшие: ведь не
отрицаете же и вы, что летом народ наш проявил местами чрезвычайную силу
духа: люди покидали свои дома и детей и шли умирать за веру, за
угнетённых, Бог знает куда и Бог знает с какими средствами, точь-в-точь
как первые крестоносцы девять столетий тому назад в Европе, - те самые
крестоносцы, которых появление вновь Грановский, например, считал бы
чуть ли не смешным и обидным «в наш век положительных задач, прогресса» и
проч. и проч. Пусть это летнее движение наше, по-вашему, было слепое и
даже как бы неразумное, так сказать «крестоносное», но ведь твёрдое же и
великодушное, в этом нельзя не сознаться, если чуть-чуть пошире
посмотреть.
Просыпалась великая идея, вознёсшая, может быть, сотни тысяч и
миллионов душ разом над косностью, цинизмом, развратом и безобразием, в
которых купались до того эти души. Ведь вы знаете, народ наш считают до
сих пор хоть и добродушным и даже очень умственно способным, но всё же
тёмной стихийной массой, без сознания, преданной поголовно порокам и
предрассудкам, и почти сплошь безобразником.
Но, видите ли, я осмелюсь высказать одну даже, так сказать, аксиому, а
именно: чтоб судить о нравственной силе народа и о том, к чему он
способен в будущем, надо брать в соображение не ту степень безобразия,
до которого он временно и даже хотя бы и в большинстве своём может
унизиться, а надо брать в соображение лишь ту высоту духа, на которую он
может подняться, когда придёт тому срок. Ибо безобразие есть несчастье
временное, всегда почти зависящее от обстоятельств, предшествовавших и
преходящих, от рабства, от векового гнёта, от загрубелости, а дар
великодушия есть дар вечный, стихийный, дар, родившийся вместе с
народом, и тем более чтимый, если и в продолжение веков рабства, тяготы и
нищеты он всё-таки уцелеет, неповреждённый, в сердце этого народа.
Фома
Данилов с виду, может, был одним из самых обыкновенных и неприметных
экземпляров народа русского, неприметных, как сам народ русский. (О, он
для многих ещё совсем неприметен!) Может быть, в своё время не прочь был
погулять, выпить, может быть, даже не очень молился, хотя, конечно,
Бога всегда помнил. И вот вдруг велят ему переменить веру, а не то -
мученическая смерть. При этом надо вспомнить, что такое бывают эти муки,
эти азиатские муки! Пред ним сам хан, который обещает ему свою милость,
и Данилов отлично понимает, что отказ его непременно раздражит хана,
раздражит и самолюбие кипчаков тем, «что смеет, дескать, христианская
собака так презирать ислам». Но несмотря на всё, что его ожидает, этот
неприметный русский человек принимает жесточайшие муки и умирает, удивив
истязателей.
Знаете что, господа, ведь из нас никто бы этого не сделал. Пострадать
на виду иногда даже и красиво, но ведь тут дело произошло в совершенной
безвестности, в глухом углу; никто-то не смотрел на него; да и сам Фома
не мог думать и наверно не предполагал, что его подвиг огласится по
всей земле Русской. Я думаю, что иные великомученики, даже и первых
веков христианских, отчасти всё же были утешены и облегчены, принимая
свои муки, тем убеждением, что смерть их послужит примером для робких и
колеблющихся и ещё больших привлечёт к Христу.
Для Фомы даже и этого великого утешения быть не могло: кто узнает, он
был один среди мучителей. Был он ещё молод, там где-то у него молодая
жена и дочь, никогда-то он их теперь не увидит, но пусть: «Где бы я ни
был, против совести моей не поступлю и мучения приму», - подлинно уж
правда для правды, а не для красы! И никакой кривды, никакого софизма с
совестью: «Приму-де ислам для виду, соблазна не сделаю, никто ведь не
увидит, потом отмолюсь, жизнь велика, в церковь пожертвую, добрых дел
наделаю».
Ничего этого не было, честность изумительная, первоначальная, стихийная. Нет, господа, вряд ли мы так поступили бы!
Но то мы, а для народа нашего, повторю, подвиг Данилова, может быть,
даже и не удивителен. В том-то и дело, что тут именно - как бы портрет,
как бы всецелое изображение народа русского, тем-то всё это и дорого для
меня, и для вас, разумеется. Именно народ наш любит точно так же правду
для правды, а не для красы. И пусть он груб и безобразен, и грешен, и
неприметен, но приди его срок и начнись дело всеобщей всенародной
правды, и вас изумит та степень свободы духа, которую проявит он перед
гнётом материализма, страстей, денежной и имущественной похоти и даже
перед страхом самой жесточайшей мученической смерти. И всё это он
сделает и проявит просто, твёрдо, не требуя ни наград, ни похвал, собою
не красуясь: «Во что верую, то и исповедую».
Тут даже самые ожесточённые спорщики насчёт «ретроградства» идеалов
народных не могут иметь никакого слова, ибо дело вовсе уже не в том:
ретрограден идеал или нет? А лишь в способности проявления величайшей
воли ради подвига великодушия. (Эту смешную идейку о «ретроградстве»
идеалов я ввёл здесь ради полного беспристрастия.)
Знаете, господа, надо ставить дело прямо: я прямо полагаю, что нам
вовсе и нечему учить такой народ. Это софизм, разумеется, но он иногда
приходит на ум. О, конечно, мы образованнее его, но чему мы, однако,
научим его - вот беда! Я, разумеется, не про ремёсла говорю, не про
технику, не про математические знания, - этому и немцы заезжие по найму
научат, если мы не научим, нет, а мы-то чему? Мы ведь русские, братья
этому народу, а стало быть, обязаны просветить его. Нравственное-то,
высшее-то что ему передадим, что разъясним и чем осветим эти «тёмные»
души?
Просвещение народа - это, господа, наше право и наша обязанность,
право это в высшем христианском смысле: кто знает доброе, кто знает
истинное слово жизни, тот должен, обязан сообщить его незнающему,
блуждающему во тьме брату своему, так по Евангелию. Ну и что же мы
сообщим блуждающему, чего бы он сам не знал лучше нашего? Прежде всего,
конечно, что учение полезно и что надо учиться, так ли? Но народ ещё
прежде нашего сказал, что «ученье - свет, неученье - тьма». Уничтожению
предрассудков, например, низвержению идолов? Но ведь в нас самих такая
бездна предрассудков, а идолов мы столько себе наставили, что народ
прямо скажет нам: «Врачу - исцелися сам». (А идолов наших он отлично
умеет уже разглядывать!) Что же, самоуважению, собственному достоинству?
Но народ наш, весь, в целом своём, гораздо более нашего уважает себя,
гораздо глубже нашего чтит и понимает своё достоинство.
В самом деле, мы самолюбивы ужасно, но ведь мы совсем не уважаем
себя, и собственного достоинства в нас вовсе нет никакого и даже ни в
чём. Ну нам ли, например, научить народ уважению к чужим убеждениям?
Народ наш доказал ещё с Петра Великого - уважение к чужим убеждениям, а
мы и между собою не прощаем друг другу ни малейшего отклонения в
убеждениях наших и чуть-чуть несогласных с нами считаем уже прямо за
подлецов, забывая, что, кто так легко склонен терять уважение к другим,
тот прежде всего не уважает себя.
Ну нам ли учить народ вере в себя самого и в свои силы? У народа есть
Фомы Даниловы и их тысячи, а мы совсем и не верим в русские силы, да и
неверие это считаем за высшее просвещение и чуть не за доблесть. Ну чему
же, наконец, мы научить можем? Мы гнушаемся, до злобы почти, всем тем,
что любит и чтит народ наш и к чему рвётся его сердце. Ну какие же мы
народолюбцы? Возразят, что тем больше, стало быть, любим народ, коли
гнушаемся его невежеством, желая ему лучшего. О нет, господа, совсем
нет: если б мы вправду и на деле любили народ, а не в статейках и
книжках, то мы бы поближе подошли к нему и озаботились бы изучить то,
что теперь совсем наобум, по европейским шаблонам, желаем в нём
истребить: тогда, может, и сами научились бы столь многому, чего и
представить теперь даже не можем.
Есть у нас, впрочем, одно утешение, одна великая наша гордость перед
народом нашим, а потому-то мы так и презираем его: это то, что он
национален и стоит на том изо всей силы, а мы - общечеловеческих
убеждений, да и цель свою поставили в общечеловечности, а стало быть,
безмерно над ним возвысились.
Ну вот в этом и весь раздор наш, весь и разрыв с народом, и я прямо
провозглашаю: уладь мы этот пункт, найди мы точку примирения, и разом
кончилась бы вся наша рознь с народом. А ведь этот пункт есть, ведь его
найти чрезвычайно легко. Решительно повторяю, что самые даже радикальные
несогласия наши в сущности один лишь мираж. Но что же это за пункт примирения?..
(из «Дневника писателя» за 1877 год) Источник: сайт "Православный воин".
|